Мою первую любовь звали Олег. Точнее, это я была его первой любовью. Мне было уже восемнадцать, а ему – щеглу, приехавшему с северо/в погостить на каникулы к бабушке – только-только стукнуло четырнадцать. Но внешне он выглядел старше…

Глядя на объявление о семинаре, я зарылась в путах Интернета, чтобы выбить из себя навязчивую мысль: — А вдруг это он? И имя, и фамилия сходятся…

Нет, этот родился в Москве. Хотя, история умолчала детали рождения моего маленького принца. Его не по годам строгий сверлящий взгляд выдавал начитанность и любознательность. Как теперь выражено время на его лице, спустя тридцать лет?

В фотографиях московского Павлова юношеский взгляд на мир можно рассмотреть только в глазах, которые он прячет за близорукими очками.

А может попытаться найти зацепки в его творчестве? Вот он говорит: — Мы – есть то, что мы помним…

Я вспомнила своего Олега. Сегодня я – это он. Там, далеко, затерявшийся во времени. И, сидящий здесь, так близко – человек, опрокинувший меня в прошлое.

Может быть, он – тот мой Олег – наслушавшись сумасбродных рассказов о моём втором курсе филфака, решил тоже посвятить себя литературе?

Фу, как самонадеянно!

Листаю… Караганда. Армия. Арбуз. Глаза голодной девочки. Всё это так близко и в расстояниях, и в запахах.

Но я помню-помню, как Олег вёл дневник. Что мог рассказать дневник школьника? Восторги о ровных линиях улиц северного города Н., о внутренней свободе, которую навязывала ему я, обчитавшись Руссо, об исключительных личностях Гофмана?

Но вчитываюсь в строчки «Асистолии» — о детстве, юности, о Морфушине с его гофмановскими рассказами, об одиночестве и боли…И мне становится стыдно и зябко – а вдруг я могла обжечь моего мальчика, и бродит он теперь где-то по своему пути, спотыкаясь об условности, вычисляя степень человеческой свободы своей жизненной прозой…

Нет, это другой. Другой человек. Хотя… его мир меня так тревожит, как будто это мой мир. Опрокидывая в прошлое, в мою память. В моё эгоистичное представление о себе, о другом человеке и его памяти.

Пройдя через испытания жизни, я обрела стержень в характере, но десятки раз потеряла лицо. Лицо не падало, нет, оно будто растворялось среди других – таких же, как моё. Я носила его по годам. Оно выцветало, иссыхало, изнашивалось. Не подштопать, ни заплатку наложить. Оно истончилось и стало пергаментным. Теперь на его морщинах-петроглифах кто-нибудь что-нибудь может прочитать. Что вот только? Поэму? Стих? А может быть одну строчку, одно слово, один звук. Всего на одной странице лица умещается целая жизнь. Талантливый Бог – кратко излагает суть целой судьбы. Если бы моя судьба была неинтересной, значит, Бог не был талантливым? А, может, этот интерес лежит в другой плоскости?

Моя жизнь была интересной. Бог в моей жизни проявил массу талантов. Это видно теперь, по прошествии жизни, в которой есть что вспомнить.

…например, как я сидела в темной пристройке-фотолаборатории и под красным кирпичеобразным фонарём настраивала под кадром фоторамку, быстро доставала фотобумагу, считала до семи, потом опускала её в проявитель, снова считала, потом в ванночку с закрепителем, потом промывала в обыкновенной воде, и – под брезентовую сушку. Здесь в папиной фотолаборатории я могла пропадать по нескольку часов. Какое-то таинство осуществлялось в этом маленьком замкнутом пространстве, где всё работало на рождение изображения – красный свет, запах реактивов, тепло от сушильного агрегата и даже звуки за пристройкой.  Звуки дождя.