Что для меня – язык? Не орган имеется в виду, а структура речи. В моей конструкции понимания мира это — система преобразованных в смыслы звуков космоса. Звук управляет нашей планетой. Он – двигатель мириад частиц. Он – точка и ничто. Он – основа предназначения человека.

Слова, сложенные из звуков – всего лишь средство понимания друг друга, средство взаимоотношений.

Но Вселенная не говорит на человеческих языках. Она не раскрылась человеку. Потому для него она – мем, наполненный непостижимым величием. Великий вопрос, не дающий ни одного шанса на правильный ответ. Вопрос, заставляющий молчать. И вслушиваться в себя. Прислушиваться.

Может, поэтому, тишина – это наивысшая точка смысла. Она устремляет взгляд человека в себя и в небо. Она – истинная вера и  любовь. Постигший тишину слышит мир в себе. Это его язык. Язык понимания себя.

Слово – как часть языка – всего лишь конструкция. Количество конструкций и схем взаимодействия этих конструкций дано только для осознания себя в этом мире. Основа этих конструкций – предмет и его, или над ним, действия. Противодействие ему – точка ноль. Невысказанное слово лишено смысла, так как смысл – это суть предмета, вещи или его действия. Следовательно, каждая вещь, каждый предмет и их действия должны быть обсказанными. Но смысл, высказанный одним, может не совпадать со смыслом, высказанным другим. Спор уравновешивает понимание о вещи, предмете и их действиях. Спор складывается из дополняющих друг друга словоформ. От малого высказывания до написания книг – мы спорим с окружением, обсказываем себя. И всё это с одной целью – длить этот мир. Потому как длиться он может только во взаимодействии человека с человеком, а значит и с его столкновениями смыслов, порождающих новые слова, новые языки.

Так что такое для меня — язык? Это – способ длить мир, длить жизнь планеты.

Русская повесть XX столетия стала основной формой передачи смысла существования русского человека. Не однолинейный рассказ, и не разветвлённость сюжетных линий романа воздвиглись стенами, огородившими характер русского человека. И это стены не отвоёванных у революции дворцов, не ампира. Это стены бараков и казарм («Казённая сказка» О.Павлова), сибирской избы («Последний срок» В.Распутина), покосившейся ограды двора («Где сходится небо с холмами» В.Маканина), вагона электрички или обшарпанного подъезда («Москва-Петушки» В.Ерофеева), или четырёх погребальных сторон вокруг холмика с деревянным крестом («Привычное дело» В.Белова). Четыре – цифра, оградившая русского человека от всего остального мира. Но там, внутри этих стен жизнь его куда жизненнее, чем вовне. Стенами есть возможность отгородиться от массовости, лозунгов, пропитанных социалистической морилкой. Главные герои повестей уходят из массы, они становятся единицами. Но уход пока бессознателен. Потому человек обескуражено, будто впервые открыв глаза, смотрит на мир и ужасается увиденному. Так он становится философом за стаканом водки. Так он выплёскивает своё недовольство в мате. Так он постигает смысл своего существования.  Но он не бурчит себе под нос, подобно чеховскому Ионычу. Он учится размышлять, он пробует жить по-новому.

Именно повесть стала формой передачи широкого, многотрудного характера человека уже не коммунистической формации или идеалов социализма, а человека – со всеми его недостатками, оголённым взглядом на происходящее, на изобличение внутреннего несогласия. В ней, повести, – куда более возможен показ дороги, тянущей сюжет от детства к основному событию. Не устланная, не мощёная, — она подобна тору сквозь непролазные кущи осознаний, переоценок, но чаще – действий по наитию.

Характер русского человека – однодневен, он поглощён задачами «сегодняшнего» дня, потому он весь отдаётся работе. Уходит в неё с головой, будь то Башилов («Где сходится небо с холмами»),  или капитан Хабаров («Казённая сказка»), или Иван Африканович  («Привычное дело»). Потому-то, очнувшись, вынырнув из дел своих и забот, он оказывается потерянным, растерявшимся, не знающим, для чего он всё своё «это» делал. Он – единица. Но, к сожалению, типичная, клонированная советской эпохой, единица.  Обозрением будущего занимается его начальник, который тоже зависим от вышестоящего начальства. И он тоже клонированная особь, – исполнитель воли. Но безвольным, подчиняющимся этого героя уже назвать нельзя. Он, исторически, – бунтарь, а идеологически — «совестливый труженик» (О.Павлов «Казённая сказка»).

Рассказ, в противовес повести, может охватить лишь единую деталь человека-единицы. Но время расширило рамки понимания образа. Отчасти это связано с информационной масштабностью. Человек в повести это уже образ, вобравший в себя состояние эпохи. Он — отражение в зеркале эпохи.

В рамках повести удобнее проследить тропинку одинокого человека, приведшую к гранёному стакану, к заросшему сорняком двору, к подъезду, к могиле. Такими  и показаны характеры русского человека XX-го столетия  в ярких произведениях Виктора Астафьева, Василия Белова, Венедикта Ерофеева, Владимира Маканина, Андрея Платонова, Валентина Распутина, Олега Павлова.

Русская натура в этих произведениях формировались в послевоенное время. Она ещё не отошла от единения с крестьянским происхождением, и уже хлебнула полуголодного и нищего родительского горя, насытившись горсткой зёрен, доставшихся от продразвёрстки, поднимающих на стройках социализма страну. Поднимающих это бремя – до надрыва. Надорвался, рухнул. А страна дальше пошагала, показывая новому поколению светлые горизонты. Только не осталось в этих горизонтах человека прежнего. О нём не вспомнили. Через него перешагнули. Человек – как использованный материал, брошен, забыт. Что ж ему остаётся? На судьбу жаловаться? А кто услышит, акромя Бога? Вот туда и поют, туда и воют, этот воздух и пьют.

О всепрощении – уже было ранее сказано. О героизме тоже. Теперь время пришло, исходя из поступков человека, показать его рану на душе, его брошенность. И воспитательные задачи немного отступили на задки. Оголить необходимо, прежде чем ставить диагноз. Об этом оголении русского характера и говорится в формате повести XXстолетия.

Оторопело читается повесть Владимира Маканина «Где сходилось небо с холмами». Насквозь ясные образы, детали: скобление столов, обхват руками головы, крики, вопли, оры… Автор не только словом пишет, но и звуком, цветом, воздухом. Мрачный чёрный, обугленный, горемычный цвет. Цвет, который стонет, шепчет.

Ощущение глубины сказывается во всём – в синтаксически-сложных гусеничных конструкциях (наперекор; как в русском говоре, в котором человек говорит-говорит много, потому что есть о чём сказать — наболело), в описании главной темы, которая высчитывается сразу, но не напрягает этим (чаще в русской прозе можно встретить «прятание» главной темы, её разгадывание, а здесь – на, бери, и смакуй), и в образах, конечно (ненавязчиво — в лоб, а незаметно, перед читателем вырастает и снова становится маленьким  главный герой: из Башилова в Жорку, потом в Георгия, затем снова в Башилова-мальчика, — и так до бесконечности, как на качелях).

Эмоциональность от прочитанного долго не отпускает, потому как чувствуешь, что происходит «за текстом»: немой Васик, которого не пустили к Ерёминым, стоит во дворе, мокнет под дождём, глазами елозя по окнам дома, и открывая мычащий рот. Он подпевает тем, кто его не впустил в свою жизнь. Он – юродивый характер русского человека, перед которым четыре стены препятствий, а он, даже немым ртом, поёт. А, может, плачет. Плачет да поёт.

В прошлое уходят образы гуманного реализма, где по-дружески, как кум куму, русский человек делает дело не столько во благо и процветание, сколь «по-человечески», спасая, воскрешая – брата, свата, пьяницу-мужа. Не может ведь русская душа убивать. Она – Богородица в ватнике и жёлтой накидке путейца-обходчика. Ей поезд – что странник, везущий неведомое с востока на запад, с востока на запад. Через неё. Через её рвущуюся на волю душу. Только воля ей не нужна. Воля для неё – взахлёб нарыдаться. Оплакать горемычную свою судьбу, и – молчать. Это соответствовало гуманной прозе реализма. Но параллельно идущая проза постмодернизма не умалчивает тяжесть реалий, не обходит острые углы. Она рубит, режет, кромсает по живому, показывая ничтожескую суть человека.

У поэмы-повести «Москва-Петушки» Венедикта Ерофеева ритм раскачки, подобно состоянию героя, шарахает читателя из стороны в сторону, от полупьяных реалий до галлюцинаций. Погружение в них вызывает ощущение тошноты, рвоты и запаха мочи. Подобной форме изложения хватило бы и рассказа. Но долог путь человека ползущего. Только размером повести можно передать замкнутость круга, из которого можно выйти только через буквы нецензурщины, выплывающие как в замедленном рапиде киноплёнки или намалёванные на окне тамбура, и только в подъезд, где ждёт вечное освобождение – с шилом в горло.

Русский характер в повести Василия Белова «Привычное дело» раскрыт не только образом главного героя крестьянина Ивана Африкановича. Разветвление сюжетной линии дают и судьбы его жены доярки Катерины, детей, волею судьбы розданных по родне и приютам, это и жизнеописания всего и вся, что окружает многодетную крестьянскую семью: лошадь, корову и даже предметы – баню, колодец. Это всё, что есть в кругу привычной жизни крестьянина. Привычной. Другого не дано. Нет и речи о довольствии или недовольстве. Повествование – будто сказание, без осуждений и нравоучений. Повесть-сказ. Повесть–бытописание. На могиле жены Иван Африканович, будто впервые, делает остановку в делах, круговерть которых не заканчивалась, потому как в привычку была. А тут, вдруг, — остановка, и что делать дальше, коли это уже сход с привычной тропки. «И никто не видел, как горе пластало его… никто не видел». Что в этом «никто»? Отречение от Бога? Или бунтующее желание на земле не быть одиноким? Ведь надо, обязательно надо, чтобы хоть кто-то пожалел, обнял и дал понять – ты не один таков.

В повести Валентина Распутина «Последний срок» старуху Анну уложило в постель бессилие. Дети её съехались попрощаться с матерью. Но та не торопится на тот свет – дети ведь все в сборе, почти все, одной Нинки нет, Нинчоры, как называла её Анна. Воспоминания повзрослевших детей о прежней жизни будоражат самые лучшие чувства, связанные с деревней. Ныне же деревня умирает, и только в силе людей воскресить её жизнь, дать ей дыхание обретением радости – приехали, собрались. Анна и есть олицетворение жизни деревни. Ей, умирающей, так немного надо – малость внимания детей, собравшихся рядушком да баловство с внучкой Нинкой.

Распутин оставляет надежду читателю на то, что Анна останется жить. Но подобная нереальность отвратила бы веру. Потому старуха тихо «отходит», будто давно уже знала, когда это произойдёт.

Оперуполномоченный Леонид Сошнин в «Печальном детективе» Виктора Астафьева раскрывает преступления и описывает их в своих записках. Он лишён жалости к человеку. Повесть давит на читателя разгулом, размахом, объёмом преступлений рода человеческого, дошедшего до грани. Что Венька Фомин, грозящий сжечь баб в телятнике, отказывающихся дать ему на опохмелку, что пьяный угонщик самосвала, из-за которого погибли несколько человек, что мямлящий пэтэушник, рост преступления которого произошёл на глазах – от унижения сверстниками до выплеска в беспощадном убийстве беременной студентки, что в пьяном забытье повзрослевшие детки, забывшие опустить гроб с усопшим отцом в землю, что родители, оставившие малютку в камере хранения, — не это ли первые «робкие» шаги Левиафана…

Механика разрушающегося общества показана в повести Олега Павлова «Казённая сказка». Мир повести представлен механизмом, где каждый выполняет свою роль: Иван Хабаров – совестливо трудится, Илья Перегуд – затыкает пустующие должности, товарищ Скрипицын со своим портфелем, олицетворяя государственную машину – управляет, генерал Добычин, барин, — одобряет или наказует, а солдаты – выполняют приказы. Всё и вся имеют своё место, значение и назначение, и распределения по званиям удачно подчёркивают иерархию. Даже мыши в «Казённой сказке» — герои-предвестники. Хабаров живёт без семьи, без дома, и получает в конце повести свой вечный угол — домовину. Его письмо – что крик в пустоту, потому как от человека, от «совестливого труженика» уже более ничего не осталось. Но станет ли его смерть осознанием Скрипицыну… Скорее, нет, потому как «равнодушный ко всему вокруг, шатаясь и что-то с обидой бормоча, ходил у ставшей одинокой могилы капитана, но потом вдруг отрезвел, огляделся — и пошагал прочь». Только сказкой мог закончиться тяжёлый XXвек. Сказкой – казённой,  о судьбе русского страдального человека, так желавшего сказочного равноправия и мира во всём мире.
Хронология обозначенных повестей:

Андрей Платонов «Река Потудань», 1936

Василий Белов «Привычное дело», 1967

Венедикт Ерофеев «Москва-Петушки», 1969

Валентин Распутин «Последний срок», 1970

Виктор Астафьев «Печальный детектив», 1982-1985

Владимир Маканин «Где сходилось небо с холмами», 1984

Олег Павлов «Казённая сказка», 1994

 

Что сближает эти повести? И что рознит? Герои – разные по возрастам, сословиям оседаниям во времени: крестьянин Иван Африканович («Привычное дело» В.Белова), бывший красноармеец Никита Фирсов и его интеллигентная  подруга Люба («Река Потудань» А.Платонова) писатель Георгий Башилов («Где сходилось небо с холмами» В.Маканина), дегенерат-инженер («Москва-Петушки» В.Ерофеева), капитан – «самая боеспособная единица» Иван Хабаров и особист Скрипицын («Казённая сказка» О.Павлова), оперуполномоченный Леонид Сошнин («Печальный детектив» В.Астафьева), умирающая старуха Анна («Последний срок» В.Распутина).

 

Они – яркая часть художественного полотна XXстолетия: времени революций и войн, времени голодомора и восстановления после разрухи, времени пафосного героизма, оттепели, беспредела. Времени расщепления сознания, времени перехода в неизведанное, времени тяжёлого уныния, стрессов и депрессий.

Характеры преодолений могут ужиться только в реалистической прозе обнажённого, оголённого реализма, вместившегося в формат повести. И этот жёсткий реализм противостоит социалистическому реализму, как методу «правдивого, исторически конкретного изображения действительности в её революционном развитии» с целью «идейной переделки и воспитания трудящихся в духе социализма». Он противостоит – бюрократии, массовым затеям, пресмыканию, почитанию страстотерпцев, сострадающим и правдолюбивым героям советской эпохи.

Новые герои – одиночки, они взвалили на себя тяготы перемен времени перелома. Поступки их индивидуальны и искренни. И в них нет ещё и намёка намечающегося и вскрывшегося началом XXI века снобизма.

Они – характеры русского стона, русской разгульной пьяной песни, русского хлёсткого слова, и остатков былой удали. И — веры… которая всегда была на коленях русского человека, вымаливающего прощения за судьбу свою грешную. Но теперь эта вера надломленная, в выти, в прожженной спиртом глотке, в мозолистых руках, отпустивших вожжи времени, в тяжёлом взгляде русской женщины, родившей сынов этого века.

Существенное и значимое — финальное звено повести. Оно не даёт читателю счастливого исхода. Будто вся сила повествований на том и держится — ошеломить, показать нутро, изнанку разлагающегося гнойника, и не дать готовых рецептов, дать слово и смысл, как пищу для размышлений. Даже в повести А.Платонова «Река Потудань», написанной ране всех обозначенных повестей, где в эпилоге видимость счастья, образовавшегося между Никитой и Любой, читатель понимает, что это счастье обманно. Надежда только на новую жизнь, которая, может быть, будет.

Итоговое слово повести не является её окончанием. Писатель будто предлагает читателю домыслить, дослагать, доскладывать. Писатель призывает тем самым стать и читателю мыслящей единицей – сомневающейся, задающейся вопросом. Это и должно было произойти в канун эпохи постмодернизма. Эпохи, поглотившей советский реализм, неореализм, взрастившей бурю, метель, обдающие холодом человеческое сознание в вопросе: «Неужели и это я, Господи!?».

 

Дорога жизни, та, что впереди, похожа на не исписанный лист. Кто-то рисует на своём листке след, взгляд, вздох, кто-то смех, или ставит какую другую отметину… У кого-то на этой дороге будто отполирована часть пути – так человек исходил одну и ту же дистанцию. У кого-то лист бел, и даже, вроде как, чист…

Лист жизни Андрея Платонова исписан мелким почерком – где-то нервно, где-то ровненько, и приписки сбоку, и рисунки для девочки Маши. И весь он, лист этот – словно письмо человеку, и даже не о самом себе, а о нас – это всё принимающих.

Всего тридцать лет отведены были жизнью на взгляд, остановившийся и замерший на лице Марии Кашинцевой. И потянул за собою этот взгляд историю жизни, в которой молодой инженер, проповедующий «машинное орошение», вдруг осознаёт своё назначение в том, что не ему надо строить эти колодцы, станции, проводить мелиорации, бороться с паводками, быть, в конце концов, землекопом. Ему есть, что сказать человеку, человечеству.

Если бы не любовь к Марии – ничего этого бы не произошло. А если бы любовь Марии была к мужу… Но это домыслы читателя. И, возможно, права не имею осуждать её. Но не могу этот крик сдержать, вопль: — Не любила!

Легко нам, видя сквозь толщу лет, делать свои заключения. Нет – трудно. Несмотря на то, что письма Андрея Платонова с 1920 по 1950 год досконально изображают каждый штрих эпохи, за ними всё равно осталось то, что нашим временем уже будет отнесено к области непознанного. Как и талант Андрея Платонова – раскрывшийся ли полностью?

Частью формирования его таланта была его Муза, его любовь – Мария, Муся, Маня, иногда (почему-то) Жаба. Одна она – красивая и гордая обхватила объятьями его сердце, родила сына, похоронила сына, родила дочь, похоронила мужа.

А между – ждала письма, жила впроголодь, воспитывала больного сына, возила его в Крым, и снова ждала – мужа.

Свадьбы не было, просто стали жить вместе с 1922. Всё началось в Воронеже. А там и Тотик-Тоша родился – Платон Андреевич Платонов. На него надежда рода возлегла. В него – любовь материнская и отцовская опрокинулись. Кто ж знал, что двадцатилетний сын навсегда останется молодым. Кто ж знал, что в оставшиеся семь лет до пятидесятого года А.П. только и будет считать дни от рождения до прощания. И не вынесет его сердце – ни ухода раннего кровинушки, ни предательств союзников и противников по перу.

 

Но о письмах. Его к ней.

Каким ровным дыханием дышат они от первого признания, через «Люблю тебя бесконечно», через многолетние досылки денег-денег-денег, только бы ей было лучше, только бы ей пальто купить, только бы ей… Сам же ждёт её медленных писем. И самому нужда – где найти 70 рублей, чтобы снять комнату с температурой выше четырёх градусов?

4 января 1927 – А.П. в отчаянье, Маша не отвечает на письма. У него же надежда, что вот-вот «Эфирный тракт» будет опубликован, и начнётся другая жизнь.

«…Если примут «ЭТ» и напечатают фантастику книжкой у Молотова, тогда в апреле ты поедешь на курорт»…. «Ты знаешь (хотя откуда тебе знать?), в какой заброшенности я живу? В тюрьме гораздо легче… быть может, это подготовка к тому большому страданию, которое меня ожидает в будущем…».

А она молчит.

Здесь я вспоминаю Цветаеву, которая пишет, что если бы она была женой Пушкина – никак не позволила бы состояться дуэли…

А М.А. молчит.

Или Андрей не отправляет ей писем? Такое тоже представилось: пишет – и не отсылает. По причине – не огорчить. А пишет потому, как он одинок, и ему нужен разговор с близкой душой. Отсылает же только за пущей надобностью – денежные переводы и телеграммы о скором приезде.

А.П. признаётся «Как глупа эта моя суетливость для тебя!»

«Опять придётся лечь на свою «музу»: оно одна мне не изменяет… Пока во мне сердце, мозг и эта тёмная воля творчества – «муза» мне не изменит».

Он завидует буквам, которые скоро увидят её лицо (отправляет!)

10 января – Таточка заболел, А.П. выезжает в Москву.

С фотографии смотрит на меня чистое лицо юноши, нет – мальчика Андрея Клементова, 1900-е. Он смотрит на день сегодняшний. Я читаю в его взгляде глубину и уверенность. Гимназистская курточка, застёгнутая по косой на четыре пуговки, придаёт дисциплинированность осанке. Короткая стрижка – под расчёску, очерчивает высокий череп и высокий, но симметричный лицу лоб.

И вот она (она уже моя противница) – 1920 либо 1921, барышня с томным лицом, грустными глазами и маленькими поджатыми губками, впрочем, и в детстве она такова же. Таких жалеют. Маленький лоб, маленькие спрятанные за стрижкой ушки – указывают на её обаятельность, но женскую сентиментальность. И только подбородок – круглый, волевой, будто зажавший непроговорённое: «Моё никому не отдам!».

И он ей пишет «Я вас смертельно люблю». И понятно всё – он не умеет любить не до конца, понятия «любить наполовину» для него не могло быть.

Она для него «лунное тихое пламя» — выжигающее из него жизнь. Боже, какая жертвенность. Но эта жертвенность была его музой.

На фото 1927 года М.А. с Тошей в Алуште – в санатории, как А.П. и обещал. Она – самодовольно сложила ножки в форсовых туфельках, подкрашенная по-нэпмански, но откровенна в русском сарафанчике со спадающими лямочками. Всё в ней обманно и притворно. И хочется крикнуть: «Она не любит!».

25 января 1927 – головная боль.

И её ревность.

И его укор: «Ты не имеешь права зачёркивать посвящения (М.А. посягнула!)… Это ты можешь сделать и сделаешь, когда наступит твоё время. А чужими желаниями распоряжаться нельзя и плевать на них не стоит».

Молодец, А.П.! Наконец-то он стукнул кулаком по/ столу.

И далее: «Твои поступки, твои письма говорят о твоей неприязни ко мне. Пусть нас рассудит сама жизнь…».

29 января 1927, Тамбов:

«…В любви человек беззащитен и идёт на те унижения, на которые иду я ради тебя и  Тотки. А следовало бы петлю на горло».

Он пишет о жизни в уездах: «…настоящее искусство, настоящая мысль только и могут рождаться в таком захолустье, а не в блестящей, но поверхностной Москве. Но всё-таки здесь грустные места, тут стыдно даже маленькое счастье…».

 

«…Помню, какая ты была нежная… Неужели это минуло невозвратно? Дальше того, как я тебя обнял и поднял твою юбчонку… Отсюда началась ложь».(13 февраля 1927)

 

Сон А.П, в котором он видит себя же, сидящим за письменным столом… И вроде, это не сон. Надежда – что всё должно измениться.

 

2 июля 1927 – он в Москве! А она – на отдых в санаторий.

 

3 июля. В письме: А.П. работает и ревнует, ревнует и работает, но просит М.А.«отдыхать».  Она в санатории, где полагает А.П. «есть разврат», и потому ревнует. И продолжает искать независимости: «Я работаю. Иногда меня питает энергия остервенения, чтобы выбраться на чистую независимую воду жизни… Пишу о нашей любви. Это сверхъестественно тяжело. Я же просто отдираю корки с сердца и разглядываю его, чтобы записать, как оно мучается. Вообще, настоящий писатель это жертва и экспериментатор в одном лице. Но не нарочно это делается, а само собой так получается. Но это ничуть не облегчает личной судьбы писателя – он неминуемо исходит кровью…»

Он, наконец-то, признаёт себя писателем!

Пишет про Совкино, что ему сообщили, что на его вещи нельзя писать рецензий, а нужно писать целые исследования. И стесняется этого, перекидываясь вновь на чувства к М.А: «…я бы многое отдал, чтобы поспать с тобою ночку…».

И тут же: «Вот что самое страшное в человеке – когда его люди не интересуют и не веселят и когда природа его не успокаивает. Т.е. – когда он погружен весь в свою томящуюся душу. Так обстоит у меня… пешком дошёл до Серебряного бора. И ничто меня не тронуло, не успокоило, и не обрадовало. Природа отстала от меня. Легко понять – почему, но говорить неохота. Всё равно без самоубийства не выйдешь никуда. Смерть, любовь и душа – явления совершенно тождественные».

9-11 июля 1927

«… я накануне лучшей жизни… Меня хвалят всюду… Оказалось, что это мне не нужно. Что-то круто и болезненно изменилось, как ты уехала… Страсть к смерти обуяла меня до радости…Напиши мне всю свою жизнь, но так, как надо, — правдиво и беспощадно…»

 

1928- 1930 гг

Мыканье по съёмным квартирам. Травля ЦК Союза. Крайне бедственное положение. Письма в редакции (газета «Правда»), А. М.Горькому, А.Н.Новикову в Ленинград – о бедственном своём состоянии (письмо, вероятно, всё-таки не было отправлено). Пишет сценарии и либретто к сценариям. Пишет письма Л.Л.Авербаху (ответ секретарю Федерации объединений советских писателей) о выделении жилплощади.

И всё тщетно.

И, наконец, в марте-апреле 1931 года Платонову дают квартиру в новом писательском доме, которую обменял на двухкомнатную в Доме Герцена (Тверской бульвар, 25, кв 27 – где прожил до 1975 г; ныне адрес ЛитИнститута им.Горького, большая комната квартиры ныне «Аудитория А.П.Платонова»).

 

8 июня 1931 А.П. пишет письмо Сталину, раскаиваясь во «вредном» произведении «Впрок», опубликованном в «Красной нови», с готовностью написать заявление в печать с признательностью «губительных ошибок своей литературной работы».

 

А Муся с Тотиком в это время в Сочи.

9 июня 1931 А.П. пишет в редакцию «Правды» и «ЛитГазеты» — с отречением «от всей своей прошлой литературно-художественной деятельности…», как наносящим вред сознанию пролетарского общества. Он признаётся (под давлением?), что «начавшийся социализм требует … от художника… не только изображения, но и некоторого опережения действительности – специфической особенности пролетарской литературы, делающей её помощницей партии…» (как он признается жене, что написание этих писем было «высшее мужество с его стороны. Другого выхода нет. Другой выход — гибель»).

 

«Мучительное впечатление» от событий, как от крушения товарного поезда, которое Платонов видел под Самарой в августе 1931 года.

Уже теперь он пишет: «…если б ты знала, как тяжело живут люди, но единственное спасение – социализм, и наш путь – путь строительства, путь темпов, — правильный».

Действительно ли так изменилось его мировоззрение? Оно поменялось под нажимом? Не верю.

Его сгубила любовь. Она сделала его безоружным. И несчастным. Он потерял голову. Он потерял себя.

Господи. Пока ещё 31-ый год… Пока ещё у него есть время  — дай ему возможность вернуть себя. А способны ли мы возвращать себя, если единожды потеряли?…

 

27 июня 1935

В письме к Марии пишет, что «литературное положение улучшилось (в смысле отношения ко мне)…» со стороны Сталина.

А.П. «живёт» жизнью своих героев. М.А. спрашивает А.П. в письме от 28-29 июня 1935 о них, и в ответ: «Ты спрашиваешь, что делают мои герои – «Лида и пр. Лиды у меня нет. Ты путаешь. Есть Вера, которая уже умерла от родов, когда Н.И. Чагатаев был в Сары-Камыше (повесть «Джан»). Вещь не мрачная. Келлер плакал не от этого, а оттого, что вещь – человечная… Плачут не всегда от того, что печально, а оттого, что прекрасно, — искусство как раз в этом. Слёзы может вызвать и халтурщик, а волнение, содрагание – только художник».

И в том же письме А.П. высказывает в сердцах «Неужели ты только и связана со мной одними матерьяльными интересами…» (неужели до этого, по её поступкам, он не догадывался.  Вот уж, действительно, только со стороны это и можно разглядеть).

 

И опять просьбы к издательствам – издать.

 

1937, 24-25 февраля

Поездка по маршруту А.Радищева

«Встречаются деревянные избы, ребятишки идут в школы сквозь метель… Каждый день бывают случаи, встречи с людьми, когда необходимо помогать (дать 1, 2,.. 5 руб). Без этого нельзя. Такие люди каким-то образом возвращают свой долг мне посредством хотя бы того, что я люблю их и питаю от них свою душу».

 

И вскоре письма Андрей Платонов начинает слать в самые разные инстанции, но с одной просьбой – реабилитировать невинно осуждённого сына.

И письма – сыну до тог, в декабре 1939, с поздравлением с освобождением.

 

Война. А.Платонов, корреспондентом, выполняет задания на фронте.

30 августа, в день рождения сына он жене пишет о фронте, справляется о сыне. А вестей от М.А., как и в былое, нет.

 

4 января 1943 умер Платон, от туберкулёза. Но остался внук. Александр.

И только теперь, Мария и Андрей официально оформляют брак. Цель А.П. усыновить внука. Власти не разрешают этого сделать.

А.П. горюет по сыну: «4 июля будет 1,5 года, как скончался Тоша».

А 17 июля он узнаёт, что М.А. носит ребёнка.

 

Письмо от 24 января 1945 — одно из последних, когда ещё беда не открыла А.П. двери полностью. Ведь уже в 1946 после стресса от явного неприятия и даже игнорирования писательского сообщества во главе с Фадеевым, Андрей Платонов узнаёт, что он болен. Туберкулёзом.

1948 – надежда. Письма к дочери: «Ты наполовину сиротка»…

И здесь же рисунок белой ромашки.

Платонов совсем слаб.

1949.

В уборную возят в коляске.

«Сердце у вас гораздо старше вас» — скажут ему на обследовании.

30 апреля – поздравление жены с днём рождения «»Мне тяжело, что я не могу уже второй год провести этот день вместе с тобой. Ты знаешь, как я люблю тебя. …ты была и будешь до конца моей жизни самым любимым человеком и единственной женщиной…».

 

Это последнее признание в любви. Дверь распахнулась…И не хватило дыхания…

Листок жизни исписан полностью.

Но напор бед не может уничтожить то, что написано Андреем Платоновым. Ведь широкий охват территории жизни вместил то, что способно удивлять и нашего современника, живущего в XXI веке. И в удивлении — «дальняя дорога в скромном русском поле, ветер и любовь».

 

Сегодня я решилась и позвонила в издательство СаГа. Мило поговорили с редактором Гаухар Шангитбаевой и назначили встречу на завтра.

Что может значить этот шаг – «решилась»? Это ведь так не просто: писать столько лет «в стол».  Сколько? Пять – минимум, всю жизнь – максимум.

Пять лет назад начался для меня путь познания себя в себе. Сказался вынырнувший из-за угла диагноз. Ножом воткнулся, потом подставил под платиновые капельницы, показывая всю красоту близкого неба. Продемонстрировал исходы рядом находящихся знакомцев с таким же диагнозом. И оставалось только задуматься – «что мне с этим теперь делать»? Вот и села писать – уже осознанно.

Память моя представилась мне щелью в заборе, через которую виднеются запыленные кусты крапивы около дома моих родителей. Это по маю, пока травка тянется к солнцу – листья её изумрудно-нежные. А по августу, как сейчас, силу ствол обрёл и роздал сок в отяжелевшие ладошки листвы. Боялась я этих хлёстких веток, но обжигаться приходилось, потому как рядом росла смородина. Вот как раз в это время она уже отливала черными бусинами, навешанными гроздями по всему кусту. Прятки в этих кустах, раскрашивали мир самой необычной палитрой, проникая до глубины желудка эфирными запахами, рисуясь в воздухе притягивающими взгляд формами облаков и восхищая ростом деревьев. Тихая радость наполняла и не отпускала, пока не выливалась в потоки фортепианных звуков или стихи. Что могло в то время мне, подростку, казаться самым необычным в жизни – только стихи. Они волновали, окутывали туманом, будоражили дымкой придуманных миров, где жизнь – тайна.

Сегодня уже понимаю, она, действительно – тайна. И рассчитана на то, чтобы люди находили в себе смелость разгадать её.

Своими рассказами, повестями, пьесами, очерками и романами – разгадываю жизнь, смыслы её и назначения великие, ведь на то мы и люди, следы планете Земля оставляющие.

Это и есть моя точка бифуркации. Принятое решение – остаться в жизни в виде книг. Дай-то Бог, чтобы книги мои отвечали замыслу – оберегать и приумножать человеческие ценности и добродетели.

Это отвечает моим жизненным правилам. Это и есть кодекс моей веры в назначение жизни, её смысл.